ktlr076

Станичники

иточник фото;http://cossackweb.narod.ru

 

Губенко Олег Вячеславович

Станичники

 Глава I

Тернистой дорогой ехал богатырь русский. Войны и лишения, голод и телесные немощи подстерегали его на пути — то справа напустят на него ветры злые восточные неисчислимые полчища азиатские, то слева волна заморская нахлынет воинством многочисленным и жестоким.

Отбивается витязь, преодолевает версту за верстой, вот уже не одна сотня их осталась позади, а испытаний и искушений всё больше и больше. Рубится богатырь сплеча, падает, втоптанный врагами в грязь, но вновь поднимается — сильна у него вера, не справиться супротивным с нею. Но что за спутник появился у витязя? Кружит над головою чёрный ворон, садится на плечо и каркает: «Устал ты. Отдохни, подумай про жизнь тяжёлую. Ради чего страдания твои? Брось их, освободись от бремени непосильного…». Отмахнулся богатырь, но не отстаёт ворон, умничает, учёность свою книжную проявляет: «Не так жить надо, не так…». Рубится витязь с новым супостатом, наседает враг со всех сторон. Тяжело приходится русскому человеку… Но что за чудо? На дороге появился крест огромный восьмиконечный, а на нём надпись: «За Веру, Царя и Отечество». Одна дорога, один крест…

Помолиться бы богатырю, почерпнуть из неиссякаемого источника веры новой силы, но снова закружил ворон над головою, да закаркал пуще прежнего: «Отечество защищать надо! А оно у тебя — в третьих. Нужно ли тебе первое и второе, не оттого ли враг наседает, что не можешь ты землю свою перво-наперво защитить, о ней подумать? А остальное только силы твои забирает, да стеною стоит между тобой и Отечеством…».

Мудрёно говорит ворон…

Задумался витязь, вскружила ему голову заморская книжность. Рубанул он с плеча — нет более в надписи слов «за Веру и Царя», осталось одно лишь «за Отечество». Исчез крест в одночасье, вместо одного ворона появилась целая стая, да пропала та единственная дорога, что была пред богатырём до сих пор. Разбежалась дорога в разные стороны десятком узких тропинок, но и тех толком не видать — скрыты они туманом. Погнал витязь коня по бездорожью, а туман всё гуще и гуще. Спотыкается конь о коряги, ветви хлещут всадника по лицу — дебри непролазные. Повернуть бы богатырю назад, а позади — болото, завяз в нём конь. Стонет витязь, уходят силы, а туман обхватывает его, тянет в трясину. Злорадствует нечистая сила: каркает где-то вдалеке вороньё, завывают в дремучей чаще лешаки, и лезут на богатыря из болота упыри и кикиморы…

 

*******

 

- Господа офицеры! Вчера Главковерх подписал приказ о смещении с должности командира вашего корпуса графа Келлера и о назначении на его должность хорошо вам известного генерала Крымова. В Петрограде признали фактом, направленным против завоеваний революции, обращение Келлера к чинам корпуса с призывом идти на помощь царю. Все мы знаем, что прогресс не может пойти вспять. Несколько дней назад Николай II подписал отречение от престола, и Россия наконец-то стала свободной. Я не могу сказать с точностью, какая форма правления будет в России завтра, но мы сделали шаг вперёд и преодолели преграду, отделяющую нас от союзных держав…

Одетый в новенький мундир полковник, прибывший в N-ский казачий полк с поручением из штаба армии, окинул взглядом собравшихся в блиндаже офицеров. Всем своим видом, выказывая удовлетворение, а в некоторой степени и удовольствие от сказанного, полковник, сделав паузу, обратился к офицерам:

- Итак, господа…

Присутствующие в блиндаже офицеры, находясь в растерянности, молчали, многие из них сидели, уткнувшись взглядом в землю, и лишь высокий и стройный подъесаул, одетый в забрызганную грязью шинель, рванулся по направлению к полковнику и, перебивая его слова, выпалил:

- Мы предаём нашего командира! Ведь вы все вчера на его призыв кричали: «Ура Келлеру! Ура царю!». Что же вы молчите теперь, господа? Как тошно, когда кругом только ложь и предательство! Ведь это же гибель корпуса! Да что там корпуса… Это гибель России!

Офицеры молчали…

Махнув рукой, подъесаул вышел из блиндажа.

Полковник, не ожидая такого отпора, и опасаясь поддержки реплики подъесаула со стороны остальных офицеров, некоторое время находился в замешательстве, не находя нужным продолжение своего доклада.

Минута тягостного молчания длилась бесконечно долго, но никто из офицеров так и не проронил ни слова.

Облегчённо вздохнув, полковник кивнул в сторону выхода из блиндажа:

- Подъесаул Щепков, по всей видимости, живёт воспоминаниями о службе в Петербурге, в гвардии. Будем считать его выходку досадным недоразумением…

Подъесаул, пошатываясь, прошёл к редкому леску, находящемуся неподалёку от блиндажа и, обхватив голову руками, присел на поваленное дерево.

Боль взламывала голову, отнимала последние силы, перед глазами плыли чёрные и красные пятна.

Осколочное ранение в голову, полученное полгода назад во время артобстрела, бросило подъесаула на больничную койку. Врачи говорили о возможной потере зрения и о невозможности в дальнейшем продолжать военную службу, но Щепков, пройдя излечение в госпитале и краткий отдых в Кисловодске, рванулся в Петербург, в Военное министерство, оттуда — в Ставку. Ему нужны были фронт, война и казаки его сотни, с кем он не раз ходил в сабельную атаку. Перед глазами стоял бой, в котором казаки, со свистом и гиканьем врываясь в боевой порядок противника, рубились с лихими венгерскими гусарами. И в этом бою он, с оттягом, старым дедовским приёмом рассекая от плеча до седла противника, нёсся вперёд, опрокидывая смерть и, переступая через неё и через страх неизвестности, вёл донцов к неугасаемой славе.

К концу шестнадцатого года война в так называемых прогрессивных кругах высшего света была уже не в почёте, и в Петербурге на приёмах с удивлением смотрели на офицера, желавшего вернуться на фронт. Кое-кто с сочувствием понимающе кивал: «Ах, да-да, подъесаул Щепков, знаменитый гвардейский бретёр, эдакий казачий Д,Артаньян…».

Десять лет назад молодой офицер Антон Сергеевич Щепков впервые ступил на петербургскую мостовую. Служба в Лейб-гвардии Атаманском полку открыла ему двери в светское общество, но холод аристократизма так и проник в его душу — казачье сердце продолжало биться по-казачьи.

Бал-маскарад, манеры, «премудрые» фразы по-французски, вальс и мазурка — где же ты, станишник? — и вдруг, о ужас! — ссора с кем-либо из великосветских франтов, как прелюдия кровавой развязки.

Маска показного аристократизма падает наземь, казак жаждет дуэли, но дуэли не с печатью холодной напыщенности Альбиона — на пистолетах, но обязательно с жаром прокалённой солнцем донской степи, по-скифски, по-варварски — на шашках.

Дуэлей было много, но из всех выходил Щепков победителем; говаривали, что нет во всей гвардии лучшего мастера рубки, чем он.

Бережно хранили в семье Щепковых секреты владения шашкой, передавая их из поколения в поколение. Начиная с прапрадеда, жившего во времена екатерининские, все предки Антона Сергеевича служили в Лейб-гвардии Атаманском полку и славились отменной рубкой, прапрадед же получил своё мастерство от тех уже неизвестных и никому не ведомых пращуров, что вольно жили по Дону, ходили гулять в Дикое поле.

В 1914 году Щепков, тогда ещё сотник, был переведён из гвардии в N-ский казачий полк по причине скандальной репутации. Через две недели после перевода началась германская война…

Щепков не чувствовал себя обиженным и оскорблённым, война была для него олицетворением естественного состояния души казака, он стремился к войне и мечтал о ней, тем более, что Петербург тяготил молодого офицера, а понятие долга и верности присяге всегда оставались для Антона Сергеевича отнюдь не пустыми словами. И особенно был рад Щепков тому, что попал служить в Третий конный корпус, во главе которого стоял не скрывающий своих монархических взглядов граф Келлер, называемый в Русской армии Первой шашкой России и горячо любимый казаками.

Государь не был для Антона Сергеевича неким абстрактным символом, и даже не потому, что Щепков не раз видел императора и разговаривал с ним. Выросший в патриархальной, пронизанной духом старинных семейных преданий и твёрдой православной традиции семье, он ясно осознавал незыблемость и необходимость правила нахождения в каждом доме главы, иначе дом переставал существовать.

Ещё в юношестве Антон Сергеевич ездил с отцом в Воронежскую губернию на похороны товарища отца по Балканской войне 1877 года. Здесь Щепковы поневоле стали свидетелями раздела наследства.

Завещание усопшим оставлено не было, и поэтому имущество разделили по взаимной договорённости между тремя сыновьями. Старшему, отставному гусарскому ротмистру, досталось большое поместье вблизи Россоши, среднему, занимавшему чиновничью должность в губернском управлении — двухэтажный дом в Воронеже, и младшему сыну, подпоручику Измайловского полка, оставшиеся отцовские сбережения в сумме десяти тысяч рублей.

Прошло несколько лет, и Щепковы узнали о незавидной участи братьев.

Средний брат женился на смазливой девице на восемнадцать лет его моложе, которая постаралась прилепить к его имени ставшую вскоре известной в воронежском обществе приставку «рогоносец». Узнав об этом, чиновник губернского управления запил, и в зиму городовой подобрал его замёрзший труп на улице. Молодая вдова недолго пребывала в трауре, и вскоре после случившегося, продав дом, уехала с молодым кавалером в Петербург.

Младший проиграл деньги в карты и, оставшись без копейки, начал оспаривать у старшего брата право на владение частью поместья. Тяжба, длившаяся долгое время долгое время, отнимала у старшего брата все силы, хозяйство пришло в упадок, и вскоре он умер от сердечного удара.

Младший брат недолго владел поместьем. Попойка с фейерверком и цыганским хором закончилась пожаром, в результате которого усадьба сгорела, а её незадачливый новый хозяин продал поместье за бесценок и исчез, уехав за границу.

Старый Щепков часто вспоминал эту историю, говоря в назидание Антону:

- Так-то, сынок, и в державе. Есть хозяин её — государь, и покудова он есть — будет и держава. Уедешь ты на службу в Петербург, всякого народа там повидаешь, и мыслей дурных там поболе бродит, нежели у нас тут, но про то помни — без государя всё прахом пойдёт, пропьют и растащат всё, и людей не мало в том беспорядке голову сложат. Мы же царю — слуги верные, как и Царю Небесному — рабы. О том и помни…

Сообщение об отречении Николая II от престола и последовавшее вслед за этим смещение с должности командира корпуса потрясло Антона Сергеевича. Казалось, земля перевернулась, жизнь и война лишились какого-то смысла, опошлилось само понятие службы. Служение теперь уже кому? Или же чему?..

Но молимся же мы Господу, а не безликим истуканам, а присяга, и служба, и война ведь тоже должны быть не во имя чего-то безымянного!

Как посмели молчать офицеры? Что это — трусость, или же молчаливое согласие?

Подъесаул Щепков сторонился офицерского общества, был всегда ближе к казакам своей сотни, ел с ними из одного котла, спал рядом, обучал тем премудростям сабельного боя, которые достались ему от отца. Особо преуспел в познании мастерства владения шашкой казак станицы Каргинской Пётр Прохоров. Не раз ходил подъесаул Щепков с ним в ночные рейды за «языком», был награждён казак Георгиевским крестом за храбрость, и именно на таких простых крепких и надёжных людей, вышедших, казалось, из самой земли, опирался Антон Сергеевич, искал в общении с ними тот душевный покой, которого ему так не хватало.

К казакам! Надо поговорить с ними, объяснить им происходящее. Они поймут…

Но что объяснить? Что происходит?

Подъесаул встал с поваленного дерева и быстрым шагом направился к месту расположения сотни.

Быстрее! Быстрее!

Вот уже слышны голоса, осталось только обогнуть заросли кустарника и выйти на опушку леса.

Стоп!

Антон Сергеевич, остановившись, начал шарить по карманам в поисках портсигара, и в этот момент до его слуха донеслась отчётливая фраза:

- Нет больше царя, станишники. Нет, и никогда больше не будет…

Рванувшись вперёд, через густые заросли, Щепков вылетел на опушку леса и, увидев незнакомого казака, окруженного со всех сторон донцами его сотни, выпалил:

- Кто таков?

Незнакомец молчал.

Увидев у него в руке газету, подъесаул выхватил её и, развернув, прочитал название.

- «Правда»?.. Так ты, сукин сын, агитатор?!

Дёрнув из ножен шашку, Щепков взметнул её, готовый развалить незнакомца надвое. В последний момент чья-то рука мёртвой хваткой сжала его запястье.

- Это брательник мой, с госпиталя в соседний полк возвертается. Не руби его, Ваше благородие. Брешет он, дело понятное, да всё ж таки брат, жалко…

- Петруха? — с удивлением протянул Щепков, увидев Прохорова. — В своём ли ты уме? Вы что же, станишники? Измена ведь кругом, измена! Государь в опасности, его спасать надо, его и Россию!

- Вам про то виднее, Ваше благородие, — сказал Прохоров. — Только вы брата пощадите.

Но Щепков ничего не слышал. Перед ним находился враг, конкретный враг, олицетворение всего настроенного против царя, а значит и против самого Щепкова мира, и тогда подъесаул сделал попытку вырвать свою руку.

Пальцы Прохорова сжались ещё сильнее, и шашка подъесаула упала в грязь.

Ослеплённый злостью и отчаянием, Щепков левой рукой чётким, отточенным на петербургских уроках по боксу ударом в подбородок опрокинул Прохорова навзничь.

Подъесаул выхватил револьвер, выстрелил, и агитатор со стоном схватился за плечо. Бурое пятно быстро расползалось по шинели.

Второй выстрел Антон Сергеевич произвести не успел, на опушке появился командир полка.

- Отставить! — приказал он. — Казак Лиходеев и Морозов, арестовать агитатора и подъесаула Щепкова. Господин подъесаул, сдайте оружие.

Антон Сергеевич выпрямился, и казаки увидели лицо его, белое, как снег, без единой кровинки.

С презрением глянув на полковника, он швырнул револьвер в сторону и, сложив руки за спиной, пошёл прочь.

 

Глава II

 

Бурлит, кипит великая река, трещит плотина, сдерживающая клокочущий поток. Ещё чуть-чуть, и вырвется он наружу, сметая всё на своём пути. На плотине собралась горстка людей, среди них выделяется один — с горделивой осанкой в полувоенном френче.

- Александр Фёдорович! — кричат ему с правого берега, а он, не оборачиваясь:

- Ерунда! Беспорядки…

- Александр Фёдорович! — снова кричат ему. — Россия ведь!..

- Это ничего, вызовите казаков…

А кипящий поток уже размывает основание, пробивается сквозь дыры в плотине, вырывает с корнем замшелые валуны тысячелетнего государства.

Что за люди кинулись там, внизу, сооружать ещё одну плотину?

Э-э-э, да и плотину ли они создают? Глотки рвут, отталкивая друг друга, в руках у них не кирпич и камень, а листовки да указы с пустыми обещаниями.

Надсадно треснув, разорвался на великое множество частей величественный монумент, столетиями сдерживающий поток российской анархии, поглотил полувоенный френч, обрушился тысячетонной массой на горстку спорящих людей, закружив щепки — кадетов и октябристов, депутатов нынешней Думы и возможных депутатов будущего Учредительного Собрания в кровавом водовороте.

«Революция! Революция!» — гудит над простором ветер, но, усмехнувшись, качает головой История. Беспредельно властвует над землёй хаос и анархия.

Кипит, бурлит великая река, но нет у неё единого движения, разорван поток на части, устремлённые наперекор друг другу — вперёд, назад, влево, вправо. Размытые, рушатся берега, вгрызаются волны в сушу, выхватывая у неё, некогда великой и неделимой, крохотные островки…

 

*******

 

- Я — председатель Центрального комитета Балтийского флота Дыбенко…

В дверях просторного зала некогда шикарного особняка, где располагался казачий полк, только что снятый с позиций под Царским Селом, появился высокий, крепко сложенный бородач в распахнутом, не смотря на холод, бушлате.

Шум сразу же стих, и донцы, окружавшие стол, над которым возвышался урядник с перевязанной головой, обернулись к двери. Урядник неловко спрыгнул, и казаки, расступившись, пропустили его вперёд.

Проходите, гражданин председатель, — пригласил он Дыбенко к столу. — Мы тут давно вас дожидаемся.

Моряк прошёл вперед, и толпа вновь сомкнулась, окружив председателя Центробалта плотным кольцом. Десятки глаз изучающее смотрели на него — кто-то неприветливо, исподлобья, кто-то с любопытством и даже удивлением, стараясь понять, как не побоялся этот человек прийти один, без оружия, к людям, с которыми ещё совсем недавно встречался на поле боя в смертельной схватке.

Дыбенко присел на край стола, снял бескозырку и, пригладив волосы, сказал:

- Прислал меня к вам Петроградский Совет. То, что произошло за последние дни в Царском Селе и Гатчине, не должно больше повториться. Надо положить конец никому не нужному кровопролитию. Думаю, мы сможем понять друг друга, а для начала я хочу спросить у вас, кто знает что-нибудь о большевиках, кто они такие и что хотят дать людям?

Среди донцов прошёл шепот и стоявший напротив Дыбенко приказной, усмехнувшись, ответил:

- Знаем одно, что воевать ваши не умеют и не хотят. Сколь мы поваляли ихнего брата, когда Царское Село брали? — спросил приказной у казака-бородача.

- Гутарют, боле четырёх сотен…

- Вот тото же, — подхватил приказной. — А наших потерь — три убитых. А Гатчину ваше войско нам совсем без бою сдала…

Дыбенко нахмурился, но в разговор вмешался урядник с перевязанной головой:

- Это, гражданин начальник, казаки ишшо не всё гутарют. Слыхивал я, что от германского царя большевики к нам посланы, чтобы возмущения создавать, да ишшо хотят всех казаков на корню извести, а земли наши к своим рукам прибрать.

- И что, верят казаки тому, что большевики — германские шпионы? — прищурился Дыбенко.

- Кто есть и верит, а кто и не очень, — уклончиво ответил казак. — Зараз все с понятием стали. Нас германская война этой грамоте с лихвой обучила. А вот за землицу многие сумлеваются. Потому и хотим про это дело послухать. Стало быть, хотим, чтобы вы нам растолковали.

- Не дюже нам охота с вами воевать, — добавил высунувшийся из толпы горбоносый казак, — четвёртый год под смертью ходим, пора бы и до хозяйства возвертаться.

- Верно! — загудела толпа, а горбоносый казак, продвинувшись поближе к Дыбенко, продолжал:

- Дошла тут и до нас газетка, где про мир сказано. Казаки такое дело одобряют. Мир нам нужен и за это вам, большевикам, спасибо. Но в остальном мы не согласные. Нашу землю и деды, и прадеды потом и кровью поливали, а, стало быть, мы её не отдадим. На том…

- Верно Петруха Прохоров гутарит! — снова зашумела толпа, не дав казаку досказать до конца. Кольцо окружило Дыбенко ещё плотнее.

Заговорили донцы, заспорили, у каждого что-то наболело на душе, каждый старался перекричать соседа, чтобы сказать о своём. В зале поднялся шум, из-за которого невозможно было что-либо разобрать.

Урядник долгое время безуспешно призывал казаков к спокойствию и, в конце концов, побагровев от досады, двинул кулаком по столу.

- Тихо, станишники!

Когда шум совсем стих, он добавил, видя, что Прохоров хочет сказать ещё что-то.

- Ты, Петруха, погоди трошки! Нехай теперь гражданин начальник растолкует, что и как. Криком дела не решить.

Моряк встал, расправил плечи и спокойно, не торопясь, начал говорить.

- Вы все видели, что война с Германией не принесла России ничего хорошего. Всюду разруха, голод и нищета. Народ за эти три года вконец разорился, а кучка богатеев стала ещё богаче. Они наживались на страданиях народа, на наших с вами бедах, и люди поняли, что дальше так продолжаться не может. Шесть дней назад Временное правительство было свергнуто и теперь в России власть наша — рабоче-крестьянская. Всеми силами хотели Керенский и его компания оставить власть у себя, но у них ничего не вышло. Хочу вам сказать, что, несмотря на уговоры, казаки Петроградского гарнизона, ваши братья, отказались защищать Зимний дворец. Революция победила, и теперь Россией будут управлять не помещики и капиталисты, а сам народ. По всей стране создаются Советы рабочих, крестьянских, солдатских и казачьих депутатов. Люди сами станут решать, что им делать, как им жить. А вспомните, как было у вас, казаков, раньше? Вы выбирали сами только станичных атаманов, а тех, кто стоял выше, назначал царь. Это одна сторона вопроса, а теперь о том, что тревожит вас больше всего — о земле. То, что я сейчас вам скажу, не только мои слова — это слова товарища Ленина. Землю у вас никто отбирать не будет. Советская власть горой встанет за интересы трудового казачества. А вот земли генералов, у кого по две-три тысячи десятин, кто жил всегда за счёт чужого труда, отберём непременно, как и землю помещиков по всей России. И они, конечно, знают, что в одиночку им с народом не справиться, потому и стараются натравить людей друг на друга. Вас обманывают, казаки! И Краснов, и Корнилов, и Керенский, желающие захватить власть. Они знают, что тревожит вас больше всего, вот и распускают ложные слухи только для того, чтобы вы шли отвоёвывать для них господство над Россией. Но сколько же можно проливать кровь в угоду кучке богатеев? Вы сами говорили, что война вас многому научила. Подумайте, казаки, какой дорогой вам идти дальше. Не поддавайтесь на обман, не верьте генералам!

- А с какого хрена казаки должны верить вам, большевикам? Может, и вы думаете, как бы обвести нас вокруг пальца! — крикнул кто-то из толпы.

Этот вопрос не оказался для Дыбенко неожиданным. Ответ на него он заготовил заранее, но моряка опередил небольшого роста, с торчащими по-кошачьи усами, казачок.

- Нам зараз выбирать не приходится! На Керенского, гада, все казаки дюже злые. Он и сам про то знает, потому и трясётся за свою шкуру, опасается, что мы его и без всяких трибуналов приговорим. На нашем горбу генералы в рай не въедуть!

Казачок, раскрасневшись от волнения, замолчал, но тишина длилась недолго. Стоявший рядом с ним раненый урядник, повернувшись к толпе, прогудел:

- Нехай тепереча Петруха Прохоров гутарит!

Казаки подтолкнули Прохорова и он, выйдя к столу, обвёл взглядом окружающих и, сдёрнув с головы папаху, сказал:

- А что тут гутарить! Ежели Советская власть нам зла не желаить, то и нам супротив неё идти не гоже. На кой чёрт нужон мне Керенский, ежели я три года жены да детишков не видал!

Прохоров замолчал — в задних рядах произошло какое-то движение. Казаки, стоявшие впереди, начали оборачиваться, и в зале мгновенно воцарилась тишина. Дыбенко увидел в дверях офицера и с ним десять енисейцев — конвой угрюмых, крепких, как на подбор, бородачей.

- Подъесаул Щепков пожаловал, — вполголоса проговорил раненый урядник, подойдя к моряку, — казаки его уважають, но дурковатый он дюже.

- Мне доложили, что здесь находится агитатор, — отчеканил офицер, приблизившись к казакам. — Кто из вас занимается большевистской пропагандой?

Донцы, потупившись, переминались с ноги на ногу, но никто из них так и не проронил ни слова.

- Я ещё раз спрашиваю, — повысил голос Щепков, — кто из вас агитатор?

Казаки нехотя расступились, и только тогда офицер увидел Дыбенко. Мгновенно побагровев от злости, подъесаул прохрипел:

- А-а-а, господин большевичок! Не побоялись пожаловать к нам в гости? Не пройдёт и двух дней, и мы будем в гостях у вас в Петрограде. Арестовать его! — скомандовал Щепков пришедшим с ним енисейцам. Те, встретив неприветливые взгляды казаков, окружавших Дыбенко, в нерешительности стояли, не зная, что им делать.

- Вы пьяны, подъесаул, — спокойно проговорил моряк, — пойдите, проспитесь. Надеюсь, тогда вы будете в состоянии что-либо понять.

- Что?! Молчать! — Щепков рванулся к большевику, расстёгивая на ходу кобуру.

- А вы, Ваше благородие, дюже не шумите. Отшумели вы своё, — преградил ему дорогу Прохоров, криво улыбаясь и глядя подъесаулу прямо в глаза.

На какое-то время офицер опешил, удивлённый дерзостью казака, затем лицо Щепкова ещё более побагровело и он, рванув из кобуры револьвер, направил его на Прохорова. Казаки, находившиеся рядом, заметили, как у Петрухи дёрнулась щека. В тот самый момент, когда раздался выстрел, удар тяжёлого кулака сбил подъесаула с ног.

Пуля лишь слегка задела Прохорова, но он, не замечая ранения, с перекошенным от злости лицом пошёл на лежавшего на полу Щепкова. Ещё одно мгновение — и вторая пуля стала бы для казака роковой, но случилось непредвиденное. Стоявшие в дверях енисейцы вытянулись по стойке «смирно», пропустив в зал немолодого коренастого офицера в накинутой на плечи шинели с генеральскими погонами.

Лицо его, бледное и осунувшееся, усталый, тяжёлый взгляд — всё говорило о том, что офицер не спал несколько ночей. Дыбенко никогда ранее не видел этого человека, но сразу понял, кто находится перед ним.

- Станишники, генерал Краснов! — охнул кто-то в задних рядах.

- Что здесь происходит? — негромко, но внятно спросил тот.

Щепков поднялся, спрятал револьвер в кобуру и, приложив руку к козырьку фуражки, отчеканил:

- Ваше превосходительство, мной были приняты все меры для ареста большевистского агитатора…

- Ясно, — прервал его генерал. — Спасибо вам, подъесаул, вы до конца были верны присяге, и с честью выполнили свой долг. Можете быть свободны.

Подождав, когда офицер выйдет, Краснов повернулся к Дыбенко.

- С кем имею честь?

- Я — председатель Центробалта, прибыл от Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов.

- Тем лучше. Три часа назад, дабы избежать расправы со стороны казаков, мною был арестован бывший премьер-министр Керенский. Моим намерением было отправить его в Петербург, но он бежал, и теперешнее место нахождения его нам неизвестно.

Генерал нахмурился и, глядя прямо в глаза Дыбенко, добавил:

- Мной, командиром Третьего конного корпуса, было принято решение о прекращении дальнейшего наступления на Петроград в обмен на право беспрепятственного прохождения казаков на Дон. Где я смог бы встретиться с вашими представителями, чтобы обговорить условия?

В зале стало тихо. Казаки замерли от удивления. Происшедшее было слишком неожиданным, и только небольшого роста, белёсый казачок, перекрестившись, облегчённо вздохнул:

- Слава Богу! Конец войне…

 

Глава III

 

Кипит, бурлит опьянённое свободой море, не признаёт оно, утерявшее всякую власть, ничего — ни новой власти, ни нового порядка… Пока ещё не признаёт…

Нет ничего проще, чем сбить угрожающе нависшую волну народной анархии волной крови, и вот поднимается над взбунтовавшимся морем две звезды — кроваво-красная и белоснежно-белая — Пламя и Лёд. Они встают, образовав в безудержной стихии два новых потока, кинув их друг на друга, закрутив в кровавый омут тысячи и тысячи людей, одержимых идеями мира ради войны и войны ради единой и неделимой России. Была мутной вода от поднятого со дна ила, враз потемнела она от пролитой в ней крови.

Бьются в дикой злобе два течения, и каждое полно решимости победить, чтобы в дальнейшем, не испытывая более подобного противодействия, ринуться к берегу, пробивая в каменистой, иссохшейся от зла земле новое русло…

 

*******

 

Вечор нахмурилось тучами небо, выпустило ветер погулять над землёю, поводить снежные хороводы, да спеть заунывную ночную песню.

Метель порассыпала снежку по шляху, по балкам и курганам, по всей донской степи — берегись всё живое, не спрячешься от злой ночной вьюги.

Потешила свою душеньку зима, наигралась вволю, да пора бы и честь знать. Не всё ведь злым промыслом славиться, надо бы и с хорошей стороны показать себя, чтоб помянули когда-либо добрым словом.

Серенькое утро робко приоткрыло дверь, глянуло в степь: «Можно ли?», но что за чудо? — поджала снежный хвост метель, испуганно взвыл ветер и стремглав ринувшись с гребня в глубокую тёмную балку, они замерли там, боясь поднять голову навстречу солнечному дню.

Бывает ли ещё более величественное зрелище чем то, что предстало перед нами?

Вводят невесту во храм, белоснежно-белую и ослепительно-чистую, в подвенечном платье, тихую и безмолвную, но вот зажигаются свечи, взмывает над головой венец и, заискрившись, рассыпается отражённый в каменьях огонь, и люди, находящиеся здесь, окончательно отрываются от мира суетного, утонувшего в грязи, завравшегося и распутного.

Курганы и холмы девственно-чистой степи первыми ухватили солнечные лучи и, в радости забыв о ночной кутерьме, рассыпались в ослепительной улыбке.

Казак Прохоров ехал домой.

Была ли война? Думал ли он о днях, прожитых вдали от родной станицы?

Казалось, будто картина степи никогда не уходила в воспоминания, не прерывалась картиной фронта и кровавых атак, панихидами по убитым односумам и артобстрелами.

Скорей к родному куреню!

Эгей, вороной! Подустал ты малость, да потрудись за-ради двух мерок овса, нынче будет у всех Прохоровых праздник, перепадёт и тебе от батькиных щедрот.

Ночная метель не зацепилась снегом за гребень и ехать было легко, до станицы оставалось не больше двух вёрст — вот она, родная и такая знакомая.

Улыбался Петруха, подгоняя коня.

Что за чудак прошёл раньше его по гребню в сторону станицы пешком? Мыслимое ли дело шагать по снегу через степь в одиночку?

Догнал его Прохоров уже недалеко от крайних куреней. Сутулый, с тощим вещмешком за плечами, одетый в плохонькую солдатскую шинель путник шёл по протоптанной с утра станичниками узенькой тропе.

«Иногородний! — смекнул Петруха. — Нешто казак взялся бы пеше иттить? Не иначе, отставной солдат».

Присвистнув, он догнал путника и гаркнул:

- Посторонись, служивый!

Шарахнувшись с тропы, солдат утонул по пояс в сугробе и, взмахнув руками, упал в снег.

Придержав коня и рассмеявшись, Петруха оглянулся.

Путник поднялся, отряхнул с лица снег, и Прохоров, охнув, вывалился из седла.

- Кузьма! Брат!

Обнявшись до хруста в костях, они рассмеялись и Кузьма, выбираясь из сугроба на тропу, сказал:

- А ты, Петруха, всё тот же лихач.

- Тихая жизнь не по мне, брательник, — ответил Пётр, — да и ты, знать, из того же теста сделанный. Одна кровь.

Пробираясь по тропе к родному куреню, расположенному на окраине станицы, братья оживлённо обсуждали, как переступят порог, обнимутся с батькой Алексеем Гавриловичем и матерью Натальей Харитоновной, как обрадуется их приезду младшая сестрёнка Танюшка, которой исполнилось на Крещение семнадцать лет, как накроют стол, да нальют по чарочке.

Неужто всё это будет? Неужто взаправду видим мы и эти знакомые куреня, и ограды, и улицу?

У двора Петруха спешился и, взяв под уздцы коня, открыл калитку.

Скорее на базы, расседлать вороного, а уже после — в курень к родным, к теплу.

Оставив на базу коня, Пётр метнулся через двор к крыльцу, возле которого стоял Кузьма, толкну дверь, и братья ввалились во внутрь вместе с клубами пара.

Сорвав папаху, Петруха перекрестился на образа и застыл на пороге.

Кузьма снял фуражку и, не глядя на иконы, прошёл в курень.

- Сынки!

Старая женщина со слезами на глазах бросилась им навстречу, поочерёдно обнимая и осыпая поцелуями то одного, то другого сына. Были в слезах этих и бессонные ночи, которых за два с половиной года разлуки было не мало, и страх, разрывающий болью сердце после каждого пришедшего в станицу известия о гибели какого-нибудь казака на далёком германском фронте, и радость долгожданной встречи, и многое ещё другое, невидимое и неприметное, что отличает материнскую душу от любой другой души.

- Батя-то где? — спроси Кузьма.

- Да уже неделю, как уехал в Миллерово, — скороговоркой отвечала Наталья Харитоновна. — Дела у него на станции. Да Танюшка упросила его взять с собой, уж дюже тётку хотела повидать.

- Не заневестилась сестра? — улыбнулся Пётр.

- Да что ты гутаришь, сынок! — отмахнулась Наталья Харитоновна.

- А Лукьянова Василия сын, с кем она сызмальства не разлей вода была, он как? — не унимался Петруха.

- Гришка-то? Да он с Татьяны глаз не сводит, — вздохнула мать, — но про то Лексей Гаврилыч покудова не знает, а то худо Гришке будет…

Петруха развернул прихваченный с собою узел и протянул матери большой, вышитый красивыми узорами платок.

- Это Вам гостинец, мама. Есть кое-что и для батьки, и для Танюшки.

Охнув, прижала женщина платок к груди, затем накинула его на плечи, повела ими, как молодая озорная девица, скинула, полюбовалась, опять одела платок, и лишь тогда, всплеснув руками, вскрикнула:

- Да что это я, дура старая! С дальней дороги вы, голодны. Зараз на стол соберу.

Пока мать хлопотала у печи, братья вышли на крыльцо покурить. Угостив старшего брата табачком, Петруха проговорил:

- Пустой ты с войны идёшь, Кузьма. Как будто и не казак вовсе.

- Я ведь, Петя, под арестом был дважды. Первый раз, когда попался за агитацию в твоём полку. Помнишь это дело? До ранения был я человек тёмный, а в госпитале повстречались мне люди хорошие, большевики называются, многое растолковали, зараз я и поумнел. Из-под аресту я бежал, скрывался у большевиков в Петрограде, да осенью попался патрулю юнкеров. Если бы не революция — худо пришлось бы. А как у тебя дело с офицером закончилось, с тем самым, который порубать меня хотел?

- С офицером тем довелось мне ещё раз встретиться под Гатчиной, — усмехнулся Пётр, — погутарили с ним любезно. Хоть он и казак, навроде нас с тобою, и жили мы с ним душа в душу, но только разошлись наши с ним дорожки. Кто супротив Прохоровых пойдёт — берегись! Он ведь тоже под арест попал после того, как тебя чуть было не порубил. После того подал в отставку, уж сильно по царю Николаю горевал, но в ноябре опять у нас в полку очутился, когда мы с Красновым на Петроград наступали.

- Это ты верно гутаришь, нам зараз с офицерами и с прочими господами не по пути. Нашу власть будем делать, народную, Советской властью называется.

- Я эти дела не шибко понимаю, — заметил Петруха, — дюже я тёмный.

Кузьма засмеялся и, выкинув окурок, сказал:

- Пойдём за стол, брательник. Будет и у нас время погутарить, многому я тебя научу. По-другому на жизнь смотреть станешь.

На столе среди чашек с огурцами, грибами и ломтями окорока возвышалась бутылка «смирновской» водки.

- Выпейте по чарочке, сыночки, — усадила их за стол мать, — закусите, чем Бог послал, а я покудова гуся в печь поставлю.

Пётр приподнялся из-за стола и, по привычке сложив пальцы для крестного знамения, поднёс их ко лбу. Прочитав первые слова молитвы, он покосился на Кузьму. Тот, как будто не замечая действий брата, потянулся за куском.

Пётр осёкся на полуслове. Рука его опустилась и он в растерянности посмотрел на мать.

- Что же ты, сынок, лба не перекрестив, за стол садишься? — тихо спросила Наталья Харитоновна.

Кузьма замер на мгновение, засутулился, затем как-то разом выпрямился и сказал, как отрубил:

- Нет Бога, мама…

В курене повисла тишина. И вдруг она разорвалась хлопком открываемой ногой двери. На пороге стоял одетый в полушубок и лохматую папаху отец, а рядом с ним — закутанная по самые глаза тулуп сестра.

- Что?! — взревел Алексей Гаврилович. — Пошёл вон из куреня, чтоб и духу твоего не было!

Рванувшись к Кузьме, он прохрипел:

- Зарублю! Офицер тебя не зарубил, так я порубаю!

- Да что ты, батя, что ты! — начал успокаивать отца Пётр.

- Цыц! — оборвал его Алексей Гаврилович. — Покудова до тебя не добрался. Возвертаются казаки с фронту, гутарют про вас мне, старику, непристойности. Нет у меня больше сына Кузьмы, а с тобой, Петро, особливый будет разговор, потому как царь-батюшка крестом тебя пожаловал, а ты же, подлец, от присяги отвернулся.

- Отсталый ты, батя, — сказал ему Пётр, — Кузьма хочет сделать народную власть, Советской называется.

- Замолчи, дурак! — рявкнул отец. — Эта власть нас, казаков, извести хочет на корню. В Миллерово солдаты Татьяну, сестру твою, снасильничали. И я, старый, ума нет, взял её с собой, да ещё и оставил у тётки. Дорого мне эта власть за доченьку заплатит. И тебе, Петька, вот моё слово. Ежели будет от тебя поддержка им — и тебя прокляну.

Всё внутри перевернулось, закипело у Петра.

Как же так? Неужто Танюшку, сестру, пустили солдаты на потеху?

В глазах потемнело… Сжав кулаки, Петруха вспомнил детство, драки с иногородними. Вспомнил тот день, когда пришла новость об отречении царя от престола, и генерал Келлер выступил перед чинами корпуса — донцами, терцами, драгунами, гусарами, с призывом идти на Петроград, и слова его, горячие и яркие, чеканились в сердцах: «Не верю в отречение государя! Ребята, спасём его — спасём и Россию!»

Вспомнил казак и командира своей сотни подъесаула Щепкова…

И вдруг Пётр ясно понял, что Россия — это не где-то далеко, не что-то туманное и непонятное, как и многие офицерские слова, — это его станица и курень, его семья.

Повернувшись к отцу, он отчеканил:

- Я завсегда с тобою, батя. Солдатню — мужичьё сиволапое рубать будем без пощады.

Встав из-за стола и усмехнувшись, Кузьма, не подойдя даже к матери и подхватив шинель, фуражку и вещмешок, вышел из куреня, оставив дверь открытой

 

Глава IV

 

Не успела отгреметь по земле одна война, а вот уже катится новый поток, сметающий всё на своём пути — поток гражданской войны, самой бесполезной и несправедливой из всех войн, кровавым паводком ворвавшейся в год восемнадцатый.

Очерствело человеческое сердце от окопной грязи, потемнело от пороховой гари, не знает оно более любви и сострадания. Хлопнет где-нибудь вдалеке винтовочный залп, оборвавший чью-либо жизнь — никто не обратит внимания…

Лишь два раза в тот год вздрогнула Россия, застонав от раны, полученной весной под Екатеринодаром и, второй раз, в Москве. Первый выстрел оборвал жизнь Корнилова, разбил на части мощный поток, и вот уже катятся по России, обгоняя друг друга, несколько течений, вроде бы и существующих, как одно целое, но таких разных: Деникин, Колчак, Юденич, Краснов, Семёнов, американцы, японцы, англичане — бурная, своенравная река, но, увы, состоящая из отдельных, хоть и довольно сильных, ручьёв.

Второй выстрел сплотил, сделал мощнее и крепче тот поток, что подмыл, затопил старую Россию, но не ради России новой, а ради всеобщего мифического счастья. Второй выстрел отозвался по земле тысячекратным эхом…

Ахнул над бескрайним простором и третий выстрел, да не услышала его в тот часть Русь. Лишь качнулись древние соборы, застонали колокола, да заплакали кровяными слезами иконы. Дымкою ладана разносилась скорбь по Царственным Страстотерпцам…

 

*******

 

Алексею Петровичу Корнакову не спалось. Второй день болело сердце, июльская жара отнимала последние силы, но и долгожданная ночь, раскинувшая звёздный купол, наполненный до краёв духотой, не принесла облегчения.

Корнаков встал с кровати и, вытянув из портсигара папиросу, подошёл к окну, выходящему в сад.

Последнее время всё чаще и чаще ночная тишина раскалывалась от сухих щелчков винтовочных выстрелов, по улицам ходили патрули, задерживая всех подозрительных. В эти дни революционная власть действовала споро, но сегодня было тихо. Город спал, убаюканный непривычной тишиной.

Корнаков запалил спичку: на часах было без четверти четыре. Приближалось утро и, чуть приоткрыв окно, он выглянул во двор. С гор наконец-то потянуло прохладой, в предрассветный час исчезла духота, уступая место бодрящей свежести, и Алексей Петрович, выкинув папиросу и зажмурившись от удовольствия, вдохнул воздух полной грудью.

За спиной скрипнула дверь, отворённая сквозняком, и Корнаков, обернувшись на скрип, подслеповато щурясь, глянул в темноту.

- Алексей Петрович! — громким шёпотом позвал кто-то.

Корнаков вздрогнул от боли и, охнув, схватился за сердце. Перед ним возникла небритая физиономия, и Алексей Петрович, невольно отшатнувшись от окна, с трудом выдавил из себя:

- Кто вы?

Незнакомец, растворив окно пошире, запрыгнул в комнату и, захлопнув створки, задёрнул занавеску.

- Не узнаёте? Вспомните двадцать пятое октября шестнадцатого года. Гостиница Колосова, затем — ресторан в «Гранд-отеле»…

- Подъесаул Щепков?..

- Так точно, Алексей Петрович. Вы один?

- Да, но…

- Вы хотите спросить, как я опять попал в Кисловодск? — перебил Корнакова подъесаул. — На этот раз не из-за ранения. Я прибыл к вам от полковника Слащова, вот письмо.

Корнаков зажёг лампу и, разорвав протянутый пакет, извлёк исписанный мелким почерком листок.

Прочитав письмо, Алексей Петрович скомкал его и, поднеся к огню лампы, кинул загоревшуюся бумагу в пепельницу.

- Вам необходимо повидаться с подполковником Коломзиным. Я постараюсь организовать встречу незамедлительно.

- Да, да, Алексей Петрович. Это крайне необходимо. Коломзин в городе?

Подъесаул присел на подлокотник кресла, потянулся и, вынув из кармана штанов револьвер, положил его на стол.

- Нет, подполковник в станице, но следующей ночью я переправлю вас туда, — ответил Алексей Петрович.

Корнаков открыл портсигар и протянул его подъесаулу. Щепков взял папиросу и, закурив, усмехнулся.

- В начале этого года мне довелось побывать в станице Кисловодской. По прибытии на Кавказ судьба занесла меня именно туда. Много станичников на тот момент было пробольшевистски настроено, и когда из Пятигорска прибыло две роты драных, голодных солдат, казаки почти без сопротивления сдали им оружие. Мне тогда удалось просто чудом скрыться от красной солдатни.

Щепков встал и зашагал по комнате.

- Сейчас ситуация обстоит по-другому. Казаки ненавидят Советскую власть. Конечно, об этом знает и Деникин, и Алексеев, ведь это они прислали вас на Кавказ? — спросил Корнаков.

- Да, я прибыл сюда вместе с полковником Слащовым, — ответил подъесаул. — Нам повезло, что мы нашли здесь поддержку в лице войскового старшины Шкуро. Если бы не он…

Щепков остановился у окна и, слегка отодвинув занавеску, глянул на улицу.

- Светает, — сказал он, вновь повернувшись к Корнакову.

- Ну что ж, в таком случае — не будем терять времени, — ответил тот. — Вы, господин подъесаул, можете отдохнуть, — указал он на диван. — А я тем временем займусь вашим вопросом.

- Да, да, Алексей Петрович, я, пожалуй, прилягу. Две ночи не смыкал глаз.

Корнаков быстро оделся и, уходя, закрыл дверь на ключ.

Оставшись один, подъесаул взял со стола револьвер, пройдя к дивану, сунул «наган» под подушку, затем снял сапоги, размял затёкшие ноги и, растянувшись на диване, мгновенно заснул.

Сон был недолгим, не более часа, но годы, сопряжённые с постоянной опасностью, выработали у подъесаула способность просыпаться от малейшего шороха, и, услышав лёгкий щелчок замка, он тотчас открыл глаза.

- Алексей Петрович? — спросил он, приподняв голову от подушки.

Корнаков молча прошёл по комнате и встал у окна. Щепков в недоумении последовал за ним.

- Что с вами, Алексей Петрович?

Корнаков в ответ пробормотал что-то бессвязное, и в этот момент Щепков услышал за спиной прокуренный, хриплый голос.

- Именем революции, вы арестованы!

Кинувшись к дивану, подъесаул рванул на себя подушку, но схватить револьвер не успел. Наперерез ему бросился огромного роста, чернявый красноармеец, двое других схватили за руки сзади.

- Га-а-а-ды! — простонал подъесаул, напрягая мышцы в попытке вырваться. Лицо его побагровело, кровь ударила в голову, застучав в висках маленькими молоточками, но Щепков не сдавался, по-прежнему пытаясь дотянуться до револьвера, и тогда нападавшие выкрутили офицеру руки за спину, и чернявый двинул его по голове рукояткой маузера.

Щепков рухнул на пол.

Подъесаул не помнил, как его, бесчувственного, тянули по улице, не видел случайных прохожих, что старались побыстрее свернуть в сторону при виде страшной процессии, не чувствовал пинков и ударов прикладом по рёбрам.

Очнулся Щепков в сыром, пропахшем плесенью подвале, куда его кинули красноармейцы. Когда глаза привыкли к темноте, он попытался приподняться, но боль вновь отбросила его на землю, и, стиснув зубы, чтобы не застонать, он обхватил голову руками.

В подвале, кроме него, находилось ещё несколько человек. Всех Щепков рассмотреть не мог, но вскоре понял, что здесь находятся не только офицеры, но и сугубо гражданские лица.

Молоденький корнет в рваном мундире с одним погоном подошёл к подъесаулу и, нагнувшись над ним, объявил:

- Господа, у нас пополнение!

Приподняв Щепкова, он усадил его, прислонив спиной к стене и, всматриваясь в лицо, спросил:

- Вы офицер?

И тут же, не дожидаясь ответа, продолжил:

- А, впрочем, можете не говорить. Это теперь не имеет никакого значения. Всё равно нас всех сегодня расстреляют.

- Я — подъесаул Щепков…

- Не хотите ли папиросу, господин подъесаул? Это всё, что осталась на память от подполковника Коломзина.

- Что с ним? — спросил Щепков закуривая.

- Его расстреляли вчера вечером. Его и старика Кораблёва. Вы не знали Кораблёва? Безобиднейший был старик! У его сынка, сопливого гимназиста, красные во время обыска нашли патроны от «нагана» и за это отрубили ему голову, а Кораблёва расстреляли за то, что он хотел похоронить сына. И нас ведь тоже сегодня поставят к стенке…

- Послушайте, корнет, — подал голос невысокий, но крепко сложенный офицер с перевязанной головой. — Вы можете хоть немного помолчать? Это же чёрт знает что!

Повернувшись к Щепкову, он спросил:

- Я не видел вас в Кисловодске раньше. Вы прибыли от Шкуро?

- Я думаю, это уже не секрет и для красных, — ответил подъесаул. — Эх, Алексей Петрович, Алексей Петрович…

- Вы о Корнакове?

- Да.

- Благодаря ему мы все оказались здесь, многие уже расстреляны. Он выдал красным всю офицерскую организацию. Впрочем, расстреливают не только офицеров…

Щепков, держась за стену, поднялся на ноги и потянулся к маленькому зарешёченному окошку под потолком, выходящему на улицу на уровне вымощенной булыжником мостовой.

Заметив появившееся в окошке лицо, бородатый часовой в выцветшей гимнастёрке сдёрнул с плеча винтовку и пробурчал:

- Не положено!

В этот момент дверь в подвал открылась, и вниз по ступеням спустились трое красноармейцев, принимавших участие в аресте Щепкова. Подтолкнув его прикладом к выходу, один из них прохрипел:

- Шевелись, контра!

Прихрамывая, подъесаул вышел во двор.

Прищурившись, он на мгновение замер, ослеплённый солнечным светом, но в спину сразу же упёрся штык.

- Шагай, шагай…

«И это они называют армией?» — подумал Щепков, проходя мимо толпы красноармейцев, собравшихся вокруг разобранного пулемёта. Некоторые из них были одеты в старую, сохранившуюся с «германской» войны форму — грязную, выцветшую, побелевшую от пота. Большинство же имело что-то среднее между военной и гражданской одеждой — латаные пиджаки, драные черкески, офицерские мундиры с чужого плеча. Среди красноармейцев подъесаул заметил и моряков.

- Эй, братишка, куда их благородие ведёшь? — окликнул чернявого конвоира один из матросов.

- К «Духонину в штаб», — усмехнулся чернявый, и красноармейцы поддержали его дружным смехом.

Из толпы протиснулся конопатый, годов четырнадцати, малец с цигаркою в зубах и, вытолкнув вперёд себя сухонького, седого, как лунь, старичка, подошёл к конвоирам, сопровождавшим Щепкова.

- Вот вам ещё один золотопогонник. Говорят, был он навроде генерала. Ты уж, Иван, отведи его к товарищу Берштаму, пусть он с ним разберётся.

- Ладно уж, — ответил чернявый и втолкнул старика и подъесаула на заплёванное крыльцо двухэтажного особняка.

Пройдя длинным коридором, они спустились в полуподвальное, довольно просторное, помещение. Комната была почти пуста, если не считать стола, двух стульев и огромного, засиженного мухами, портрета бородатого человека на стене. За столом сидел смуглый, гладко выбритый человек и что-то быстро писал. Другой, высокий и худощавый, в сдвинутой на затылок фуражке, откинувшись на спинку стула и вытянув ноги, чистил револьвер.

Отложив бумагу, смуглый нахмурился, увидев арестованного старика, и спросил у конвойных:

- Кто это?

- Говорят, генерал, товарищ Берштам, — прогудел чернявый.

- В царской армии служили? — обратился Берштам к старику.

- Я ведь, милостивый государь, ещё в Крымскую кампанию у адмирала Нахимова начинал, — ответил арестованный.

- Какой чин имели?

- Вышел в отставку контр-адмиралом.

- Что-о-о? Контра? — подпрыгнул на стуле высокий в фуражке. — Товарищ Берштам, по-моему, тут всё ясно. Расстрелять его, гада!

- Хорошо. Уведите, — приказал Берштам.

Выйдя из-за стола, он хотел что-то сказать, обращаясь к подъесаулу, но в этот момент, неожиданно для всех, в районе Головинского проспекта ахнул взрыв. Где-то совсем рядом затрещали россыпью винтовочные залпы. За околицей тявкнул и сразу же замолк пулемёт.

- А-а-а-а!!!

Слитый воедино с топотом копыт крик, вырвавшийся из тысяч глоток, донёсся откуда-то издалека.

На улице поднялся невообразимый шум. Беспорядочная стрельба слышалась повсюду. Громыхая, промчалась бричка.

- Шкуро! Шкуро! — закричали во дворе, и Берштам, махнув конвойным красноармейцам рукой, скомандовал:

- Офицерьё в подвал! Потом с ними разберёмся…

Поддерживая отставного контр-адмирала, Щепков, подгоняемый солдатами, бегом пересёк двор и, протиснувшись в узкую дверь подвала, столкнулся лицом к лицу с корнетом.

- Вы слышали, господа? — крикнул молодой офицер, повернувшись к остальным узникам. — Здесь скоро будет Шкуро!

- Странно, — усмехнулся Щепков, — ведь нападение на город планировалось через два дня.

- Господин подъесаул, разве это столь важно? Скоро все мы будем на свободе!

Красноармейцы, застигнутые врасплох, отступали почти без сопротивления. Выстрелы и крики доносились уже со всех сторон. Казаки, врываясь во дворы, рубили бегущих солдат и, перескакивая через трупы, мчались дальше к центру города.

- Товарищ Берштам, что будем делать с контрой? — услышал вдруг Щепков голос чернявого красноармейца.

- Кончай их всех, Акимов! Быстрее!

- Господа… — только и успел сказать стоявший рядом с корнетом полный, в годах, арестант в старомодном сюртуке.

Под ноги ему, скатившись в окошко, плюхнулась граната. Сразу вслед за ней — ещё одна.

Взрыв охнул, дом, под которым находился подвал, осел, и взрывная волна, отражённая от стен подземелья, перемешав всё живое с камнем и кирпичом, вынесла на улицу дверь, а вместе с ней и подъесаула Щепкова.

Очнувшись, он попытался встать, но перебитые ноги не подчинялись, в ушах стоял звон. Открыв глаза, он с ужасом обнаружил, что почти ничего не видит. Глаза застилал туман, и подъесаул с трудом различил контуры человека, остановившегося рядом с ним.

Человек нагнулся, вот он, рядом — блестят газыри, Георгиевский крест, но больше не видно ничего.

- Кто ты? — выдавил Щепков и, вновь теряя сознание, услышал голос, доносившийся, казалось, откуда-то издалека:

- Казак Ерёменко, Ваше благородие…

 

Глава V

 

«Крутится, вертится шар голубой…»

Эгей, Расея! Раскрутим тебя, нынче нет на наших руках цепей! Крути, Ванюха! Гляди, какая красота! Пока ты гнул спину на клочке земли, молился на закопчённые образа, не зная, чем кормить детей, пропивал с горя последние пятаки в кабаках, кто-то жил во дворцах, пил-ел на золоте-серебре, и плевал на тебя. Так крути же, Ванюха, заряжай винтовку. Пальнём-ка, Ванюха, в синее небо, нет нынче ни Бога, ни царя, ни прочей власти…

Глотнула Россия вина, да видно крепким оно оказалось, хмельным не в меру. Вскружило голову — не протрезветь…

«Эй, хватай её за край! Тащи!..»

Кому «Интернационал», кому — Учредительное собрание… Тянут Россию в разные стороны, трещит она, стонет, поднимается над ней мутная заря заплёванного да прострелянного солнца…

Встало солнце, мелькнул над землёй клинок первого луча, полоснул по ней, ещё раз, и ещё, — разлетелась Россия, порубленная на куски, отплёвываясь сгустками крови, застонала, да кто ж её стон теперь услышит?

«За упокой души Его Императорского Величества…»

«Эй, братишка, мы — с Кронштадта!..»

«Ехали казаки с походу до Дону…»

А солнце всё вставало, вбивая людей в окопную, завшивленную грязь, в закопчённые, пропахшие потом и терпким запахом махры блиндажи, в тифозные бараки, где разлагающиеся трупы вперемежку с ещё живыми, но уже обречёнными людьми, под пулемётную круговерть, в штыковую, за счастье, за народ…

Да как же так? Где же правда? И там — за счастье, и здесь за счастье, и там — за народ, и здесь. Ну как тут что понять!

Легка голова во хмелю, да тяжела с похмелья…

 

*******

 

Весенняя распутица липла к изношенным до дыр сапогам комьями раскисшей глины, выматывая до предела голодных усталых людей, одетых в рваные, заляпанные грязью шинели. Из-под фуражек с красными звёздами, из-под старых солдатских шапок и казачьих папах по давно небритым, осунувшимся лицам ручейками стекал пот, оставляя следы на впалых щеках.

Люди валились с ног от усталости, не было слышно даже ругательств, но не было и просьбы к командиру об отдыхе. Каждый понимал, что движенье вперёд — это вопрос жизни и смерти. Отряд Григория Калмыкова выходил из окружения. Позади оставались занятые белыми хутора и станицы, обойти которые помог прикомандированный к отряду Михаил Воронов, посланец легендарного Думенко, на соединение с которым и шли красноармейцы Калмыкова.

Михаил Воронов хорошо знал эти места. Здесь он родился, и здесь вырос, здесь остались его дом и семья. Четыре с лишним года прошло с того времени, как прогремели первые залпы войны, и молодой, ещё безусый казачок вскинул в седло своё полное сил тело, чтобы бросить его под пули фронтов, на австрийские и прусские штыки, под лихие удары шашек венгерских гусар.

Отец и мать провожали казака до ворот с иконой Богородицы, благословляя его на битву с супостатом, за батюшку-царя, за родную землю, за веру дедов и прадедов. И берегла Богородица казака все эти годы, берегла материнская молитва, зашитая в ладанку и висевшая на гайтане рядом с крестом. Сопутствовало Воронову редкостное везение, не уходила от него солдатская удача, сохранившая казака в страшной кутерьме двух войн.

Четыре с половиной года прошагал Воронов по дорогам беды и лишений, прошагал без единой царапины, хоть и не шибко кланялся пулям, не отсиживался за спинами товарищей. В бою он был всегда первым, за что и наградили его сначала двумя «Георгиями», а затем, в восемнадцатом, необычайной красоты шашкой — кавказским клинком с инкрустированными серебром ножнами. Она была особо дорога Михаилу, как награда, полученная из рук славного командира Думенко, к отряду которого Воронов примкнул одним из первых.

Думенко часто давал Михаилу наиболее ответственные поручения, вот и теперь, когда возникла необходимость вывести красноармейцев Калмыкова из окружения незамеченными и без потерь, это непростое задание было поручено Воронову. Главная опасность осталась уже позади, большая часть пути пройдена, но впереди находился ещё один хутор, в котором могли быть восставшие против Советской власти казаки, и Калмыков, предупреждённый Вороновым, завёл отряд в балку.

- Не мешало бы послать на хутор разведку, а то, неровен час, нарвёмся на контру, — сказал Калмыков, развязывая кисет с табаком.

- Петренко! Кузнецов! — подозвал он красноармейцев, находящихся поблизости. — Пойдите в хутор, узнайте, есть ли там белые, да так, чтоб ни одна живая душа вас при подходе не видела.

Красноармейцы выбрались из балки и, пригибаясь, пробежали метров пятьдесят до тянувшихся до самого хутора садов.

- Чует сердце неладное, — проговорил Воронов, прохаживаясь среди бойцов, расположившихся прямо на земле. — Недобрая тишина эта.

- Да что ты, Михаил, — усмехнулся Калмыков. — Считай, из самого пекла вырвались, а уж тут-то и подавно пройдём.

Присев на корточки, командир отряда скрутил цигарку, раскурил её и, пару раз жадно затянувшись, передал Воронову.

Курили молча…

Усталость давала о себе знать. Ломило спину от долгой непрерывной езды в жёстком казачьем седле, да и кони, а их было два на весь отряд — у Калмыкова и Воронова, измотанные до предела тяжёлым переходом по раскисшим в распутице дорогам, стояли, опустив головы.

Красноармейцы лежали на склонах оврага вповалку, кое-кто из них сразу же заснул. До прихода разведчиков так никто и не нарушил молчания.

Вернулись Петренко и Кузнецов через час, раскрасневшиеся, с шальными глазами — усталости, как не бывало.

- В хуторе никого, — доложил один из разведчиков. — Нет ни белых, ни красных.

- Это хорошо…

Калмыков подошёл к нему и, нахмурившись, спросил:

- А где это вы успели приложиться?

- Гостеприимно нас тут встретили, товарищ командир. Сунулись мы в одну хату, так нас сразу же за стол усадили.

- Ох, и добрый же у них самогон, — поддакнул второй разведчик. — Аж нутро теплом обдало.

Повернувшись к Михаилу, Калмыков сказал:

- Люди устали, но на ночёвку заходить в хутор не будем. Там нас легко смогут взять. Окружат со всех сторон казаки и — пиши за упокой. Надо до наступления темноты выбраться к нашим.

Командир присел на расстеленную на земле шинель и, сорвав сухую травинку, сунул её в рот.

- Дадим бойцам час отдыха, — продолжил Калмыков, обращаясь к Воронову. — А ты, Михаил, бери первый взвод. Пойдёшь в хутор. Наши люди со вчерашнего дня ничего не ели, надо бы раздобыть что-нибудь из харчей. Возьми деньги, — протянул он Воронову свёрток, — здесь есть немного «керенок», но в основном ихние, донские. Деньги эти — дерьмо, отдавай их, если что, все. Ну, а если не захотят за деньги, тогда уж ты наведи им революционную сознательность вот этим.

Калмыков вынул из кобуры маузер и потряс им в воздухе.

Солнце медленно катилось к горизонту, хватаясь тонкими золотистыми лучами за седые, посеребрённые ковылём вершины курганов…

Хутор встретил отряд тишиной. Ничто не выдавало присутствия в нём жителей, и лишь собаки по своему обыкновению встречали чужаков заливистым лаем.

Красноармейцы в недоумении смотрели по сторонам, и кое-кто из них уже начал снимать с плеча винтовку.

- Поворачивайте, товарищ Воронов. Вот это и есть та хата, — крикнул один из разведчиков, указывая Михаилу на богатый курень, крытый черепицей.

Отряд остановился. Красноармейцы столпились у ворот, кто-то достал кисет, послышались шутки и смех. Люди расслабились в предчувствии отдыха, рядом была пища, и кое-кто с нетерпением начал поглядывать на Воронова в ожидании дальнейших приказаний.

Лошадиное ржание заставило Михаила обернуться. Из дворов соседних куреней на всём скаку, обнажив шашки, вывернули десятка два верховых казаков. Развернувшись по улице полукругом, они с гиканьем помчались на красноармейцев.

- Назад! К садам! К садам! — закричал Воронов, хлестнув коня, но и этот путь тоже был отрезан — казаки появились и здесь. Отряд был окружён.

- Тикайте, хлопцы! — заорал разведчик Петренко и, что есть духу, помчался на другую сторону улицы.

Высокий казак в лохматой папахе без труда нагнал его и, чуть привстав на стременах, с оттягом рубанул по голове, развалив её надвое.

Второго разведчика, пытавшегося скрыться во дворе, поддели пикой, и он упал у ворот с торчащим в спине древком.

Михаил поднял коня на дыбы и кинул его навстречу казакам, стараясю отбить посыпавшиеся со всех сторон удары. «Это смерть!» — мелькнула в голове мысль, но, сжав зубы, он продолжал крутить шашкой.

Нападавшие, видимо, не спешили покончить с ним, и забавлялись, поочерёдно налетая на Михаила и заставляя его вертеться на одном месте волчком.

Почти все красноармейцы погибли, не успев оказать сопротивления, и лишь старый, с седой клочковатой бородой боец из донбасских шахтёров, спрятавшись за кучу сложенного у куреня самана, открыл стрельбу. Один из казаков, получив пулю почти в упор, рухнул в дорожную грязь, но подоспевшие ему на помощь всадники, перемахнув через саман, изрубили старика, оставив там, где он находился бесформенное кровавое месиво.

Двое из казаков спешились и подошли к застреленному пареньку, лежавшему широко раскинув руки. Остекленевшие глаза его глядели в бездонную синеву весеннего неба…

Остальные казаки перестали нападать на Воронова и, окружив его, образовали плотный круг. Михаил, крепко сжимая рукоять шашки, исподлобья глядел на них, готовый достойно встретить смерть. Не раз приходилось ему испытывать страх, заглядывая в пустые глазницы костлявой старухи с косой, и, чаще всего, страх порождал, как это неудивительно, безрассудную храбрость, но теперь в душе почему-то была пустота, полное безразличие к своей судьбе. Михаил понимал, что Смерть рядом, что она смеётся, готовая ухватить его своей рукой, и всё же он решил защищаться до конца, может быть, даже просто потому, что не привык сдаваться без боя…

Казаки-повстанцы не нападали, с интересом разглядывая Воронова и, видимо, чего-то ожидая.

Одноглазый старик в лихо заломленной фуражке повернулся к станичникам, оставшимся у тела погибшего молодого казака, и крикнул:

- Тебя ожидаем, Петруха!

- Погодите трошки! — откликнулся один из них, крепко сложенный горбоносый бородач.

- Отвоевался казачок, — кивнул его товарищ в сторону убитого. — А ить ему, должно, и восемнадцати ишшо нет! Дюже хотел повоевать, а оно вон как обернулось — первую же пулю в себя принял.

- Эк у него вышло-то! Смерть прям у родного куреня встретил. Ить он тут сегодня утром к нашему отряду пристал, — бородач махнул рукой в сторону куреня с черепичной крышей. — То-то будет горя для родителев.

- Да-а-а, широко шагает горюшко по Дону…

- Э, что там по Дону, зараз оно по всей земле ходит, никого не милует. Лихое время!

Казаки подняли тело убитого и понесли его во двор.

Женский крик, долгий, протяжный, собравший в себя первый всплеск неутешного горя и безнадёжной тоски, повис над хутором, расколов вечернюю тишину. Мать всего несколько часов назад благословляла сына на святое дело, а теперь, обнимая его бездыханное тело, глядя в голубые, как васильковое поле, глаза, которыми, будто невзначай заглянув в них, любовалась раньше, не могла понять, почему тот, кого она кормила своей грудью, кому рассказывала в детстве сказки и над кем просиживала ночами, когда он, больной, метался в бреду, никогда уже не встанет и не пройдёт широкими, как у отца, шагами по куреню.

В безутешном материнском горе слала она проклятья «красных антихристам». Не знала она, да и не хотела знать, что и её сын был повинен в том, что через какое-то время в неизвестных ей деревнях Орловской и Воронежской губерний, в сёлах Полтавщины и Харьковщины такие же женщины, как и она, зайдутся в крике по любимым сыновьям и мужьям, попавшим в далёком донском хуторе под острые казацкие шашки.

Казаки молча вышли со двора…

Оказавшись в седле, бородач выхватил из ножен клинок и, хлопнув им плашмя по крупу коня, крикнул:

- А ну, станишники, разойдись!

Круг разомкнулся, пропуская его в середину, и он на всём скаку налетел на Михаила сбоку. Удар был настолько силён, что шашка, подставленная под него, чуть не вылетела у Воронова из руки. Противник Михаила намного превосходил его и в силе, и в ловкости. Нападая то с одной, то с другой стороны, он осыпал Воронова градом ударов, которые тому было всё труднее отбивать.

- Не иначе это, братцы, казак! — прогудел высокий в папахе. — Ить гляньте, как он шашкою пластает, будто пишет.

- А то кто ж, ясное дело — казак, — поддержал его одноглазый старик. — Где ж ты, Федот, мужика видывал, чтоб он так в седле держался? Стало быть, из наших, из донских.

- Молодец! — не удержался всадник, одетый в офицерский мундир без погон. — Красиво у него выходит, ну прямо загляденье! Это надо же такому рубаке у красных быть. Редко я, станишники, такую рубку видывал.

- Эх, язви его в печёнку! — засмеялся высокий в папахе. — Гляньте, как зубы-то стиснул, и глазьями так и зыркает, будто бирюк загнанный.

- Эй, пойдёшь к нам? — крикнул Михаилу одноглазый старик. — Нам такие казаки дюже надобны.

- Да вы что, станишники! — возмутился всадник в офицерском мундире. — То ж коммунячий прихвостень и предатель казачества. Не пойдёт он с нами, знаю я их, гадов. Рубай его, Петруха!

- Хоть и хорош рубака, а супротив нашего Прохорова ему не устоять, — вступил в разговор огненно-рыжий казачина с лицом, усыпанным веснушками. — Нет равных нашему Петрухе ни у наших, ни у ихних, это уж точно я гутарю.

«Всё! Продержусь ещё чуток, а там — конец, — мелькнула в голове у Михаила мысль. — Нет уж сил слухать ихние байки. Скорей бы!»

На некоторое время казаки замолчали, наблюдая за поединком, но уже через минуту не утерпел, первым нарушил молчание высокий в папахе.

- А что, станишники, может, отпустим его? Нехай катится на все четыре стороны, на кой ляд он нам сдался?

- Ты языком-то бреши, да не дюже! — цыкнул на него всадник в офицерском мундире. — Встретится этот чертяка где-нибудь в степи, и погутарит с тобой, благодетелем, с глазу на глаз. Тогда уж точно покатится на все четыре стороны башка твоя, кизяком набитая, да поздно будет.

Вмешался в разговор одноглазый старик, обратившись к бородатому казаку:

- Кончай уж с ним, Петруха, позабавился — и будет.

В этот самый момент в толпу казаков протиснулся прискакавший из-за хутора всадник и, переведя дух, выпалил:

- Красные за хутором… Уходить надо!

В последний раз молнией мелькнула над Михаилом шашка и, со свистом рассекая воздух, обрушилась на него. Чуть ниже локтя отрубленная левая рука отлетела в сторону и, уже смягчённый этим препятствием, удар скользнул через всё лицо, рассекая лоб и щёку, врезаясь в грудь. Курень с черепичной крышей, кони, казачьи лица — всё закружилось в голове у Воронова, глаза залило кровью и он, медленно сползая с седла, упал в дорожную грязь.

Петруха Прохоров, горбоносый бородач, нагнулся над ним, подобрал именной клинок и осторожно, чтобы не вымазаться в крови, снял с Михаила отделанные серебром ножны…

Нашли Воронова вошедшие в хутор красноармейцы Калмыкова, перевязали его, хоть и не думал никто, что выживет, положили на реквизированную подводу, и ещё несколько часов, прежде чем попасть в лазарет, он трясся на ней по степному бездорожью.

«Не жилец», — говорили доктора, осматривавшие его. Расходились только в одном — каждый отводил ему разное время, оставшееся для жизни. Кто-то давал два дня, кто три, а кто — неделю, и лишь доктор Вернер, немец со сморщенным от старости, похожим на сушёную грушу лицом, долго простукивая и слушая Михаила, сказал, что тот будет жить.

И он выжил на удивление всем тем, кто давно уже его похоронил. Молодой и здоровый организм победил в схватке жизни и смерти, раны затянулись, оставив на теле и лице уродливые шрамы, но уже через два месяца он снова был в седле, он снова был в своём полку, где его давно уже никто не ждал.

Жажда борьбы, жажда мести за себя и своих товарищей, сложивших головы в донских и кубанских степях, были у Михаила сильнее всего. В первом же сражении он всю ярость вложил в силу удара, и не одна белогвардейская голова покатилась в тот день с плеч. Говорили, что вид его в этом бою был страшен — однорукий, с искажённым от шрама и злобы лицом, мчался он, бросив поводья, на врага.

И пошли с той поры и среди белых, и среди красных рассказы про однорукого казака, которого не берёт ни пуля, ни шашка. Даже старые, прошедшие суровую школу нескольких войн донцы и кубанцы, кто не раз своей смелостью заслужил уважение среди казаков, встретив этого человека на поле боя, старались поскорее уйти с его дороги.

Долго искал Михаил именную шашку — подарок легендарного Думенко, долго искал прославленного рубаку Петра Прохорова, что бы ещё раз сойтись с ним в сабельной схватке.

Спрашивал Воронов у пленных: не видел ли кто Прохорова, не слышал ли, где он?

Разное говорили казаки…

Кто встречал его в корпусе Мамонтова, кто — у генерала Шкуро. Говорили, что убит Петруха под Царицыном, а кто-то слыхал, что рубится он с красными на Тереке, но так и не смог отыскать его Воронов, и было это для него хуже ран, ноющих при плохой погоде. Никак не могла успокоиться его душа, желавшая отомстить белому казаку Прохорову…

 

Глава VI

 

«По врагам мировой революции, по белым гадам — огонь!..»

«Шашки наголо! Руби, ребята, красную сволочь…»

Гудит на сгоревшей колокольне раскачиваемый ветром колокол, взывает к разуму, да тонет, теряется его голос в винтовочном залпе — то ли расстреливают в Петроградской ЧК бывших царских офицеров, то ли на Дону — пленных матросов.

Летит, трясётся на ухабах мировой истории телега русской революции, подстёгивают коней то справа, то слева — и телега мчит всё быстрее и быстрее, не разбирая пути-дорожки, лишь летят из-под колёс клочья мяса, да хлюпает под копытами кровь…

Поднялось солнце, зависло над головою, да так и застыло на месте, и нет ни конца, ни края этому кошмарному дню, растянувшемуся на годы…

 

*******

 

Бабка Прасковья поднялась из-за стола, подошла к окну и, прислушавшись, замерла. За окном бездонной пустотой чернела ночь. Ветер, набравший на степном просторе силу, гулял по хутору, завывая на все лады в печных трубах, скрёбся в окна мелким, колючим снегом. Казалось, жизнь вокруг остановилась, забилась по тёплым куреням, оставив право безраздельно властвовать над простором вьюге и темноте.

«Почудилось», — подумала старуха и, перекрестившись, отошла от окна, но звуки, заставившие её прислушаться, повторились. Ветер рванул с новой силой, зашуршав камышом на крыше, вновь утопив, перемешав в своём голосе все остальные звуки, но когда порыв стих, бабка Прасковья, вновь прильнув к окну, услышала цоканье копыт о мёрзлую землю. Где-то совсем рядом с куренём заржала лошадь.

- Эй, хозяева, отворяйте! — ругаясь и надсадно кашляя, кто-то начал тяжело, с нетерпением, стучать в дверь.

Прасковья взяла со стола лампу и, прошаркав по земляному полу к двери, открыла её. Из заснеженной темноты шагнул во внутрь жилища небольшого роста офицер в лохматой папахе и рваном полушубке.

- Одна живёшь? — спросил он, отряхивая снег.

- С сыном, да только хворый он, в тифу лежит, — скороговоркой ответила старуха, испуганно посматривая на офицера.

Вслед за ним в курень ввалились пятеро казаков, двое последних несли на шинели тяжело дышавшего, с закрытыми глазами, есаула.

- Тиф, говоришь? — простуженным голосом спросил офицер. — Нам не привыкать. Каждый день людей хороним.

Казаки, державшие есаула, положили его на лавку. Офицер, одетый в рваный полушубок, прошёл к печи, погрел руки и, резко обернувшись, прохрипел:

- Да не стой же ты, старая! Видишь, человек вот-вот отойдёт. Место приготовь, чтоб хоть умер по-человечески.

Ветер, на мгновение утихший, вновь сыпанул в окно снегом, перемешанным с песком, застонала старая верба у ворот, отбивая поклоны своенравной вьюге — лихой наезднице на белом коне, вихрем промчавшейся по земле и рванувшей в поднебесье к закутанным в плотное покрывало облаков звёздам.

В хате хлопнула неплотно прикрытая казаками дверь, и бабка Прасковья, вздрогнув, вновь перекрестилась.

В углу, отгороженном занавеской, кто-то тихонько застонал.

- ваше благородие, — обратился один из казаков к офицеру, — может господина есаула туда положить?

Казак показал на занавеску и, пройдя через горницу, заглянул в отгороженный угол. Какое-то мгновение он с удивлением разглядывал человека, лежавшего на кровати, затем это выражение исчезло с его лица, и казак, прищурив глаза и стиснув до скрежета зубы, рванул занавеску на себя.

- А-а-а, сука! — закричал он, выхватывая из ножен шашку. Офицер кинулся к нему, вовремя перехватил руку, сжимающую рукоять клинка и, вырвав его у казака, спросил:

- В чём дело, Матвеев?

Казак, глянув на бабку Прасковью, прорычал:

- Что, гутаришь, сын он тебе?

- Ваше благородие, — продолжил он, вновь повернувшись к офицеру, — да ить это Кузьма Прохоров, мы с ним с одной станицы, сызмальства вместе росли. Он же, гад, в большевиках ещё с германской войны.

- Ты ведь, Матвеев, со станицы Каргинской?

- Так точно, Ваше благородие!

- Прохоров… Прохоров… — задумчиво произнёс офицер, — а не нашего ли Петра Прохорова это родственник? Он ведь тоже с Каргинской?

- С Каргинской… Это, стало быть, брательник его родной…

- Где Прохоров? — спросил офицер, повернувшись к казакам.

- Он с Гришкой Кремневым и Иваном Махровым на постое в соседнем курене, — ответил один из казаков.

Офицер закурил и, присев на лавку, сказал:

- А ну-ка, Матвеев, приведи сюда Прохорова.

Казак вышел из куреня, растворившись в белёсой кутерьме вьюги.

Станичники молча располагались в курене, и каждый из них с особой ничем неприкрытой ненавистью поглядывал в сторону лежавшего за занавеской больного.

Офицер какое-то время сидел неподвижно, склонив голову, но, насторожившись, он встал со скамьи и подошёл к двери, вслушиваясь в ночь. Откуда-то издалека послышались крики, где-то рядом забрехала собака. Спустя некоторое время около куреня ахнул винтовочный выстрел, и собака, взвизгнув, замолчала.

Дверь распахнулась и в горницу, отряхивая снег, вошли трое в высоких лохматых папахах. Лица их были закутаны башлыками, но заметив на одном из вошедших полковничьи погоны, офицер представился:

- Сотник Кривцов. Командир отдельной сотни… Впрочем, какой к чёрту сотни! У меня остались всего восемь казаков, Да вот ещё есаул Орловский с нами…

Кривцов осёкся на полуслове. Бабка Прасковья перекрестилась и, склонившись над больным тифом, прошептала:

- Отмучился… Царствие ему Небесное…

- Тиф? — спросил сотника один из вошедших, протирая извлечённое из футляра пенсне.

- Да, тиф.

- Необходимо немедленно вынести труп. Я — доктор…

- Наш полк тоже понёс большие потери, — вмешался в разговор полковник, — отстали от основных сил, и вот уже вторые сутки пробираемся к своим. Что с генералом Павловым?

- Мы, как и вы, два дня ни с кем не имеем связи. Где находится генерал — я не знаю, — ответил сотник.

- Что-нибудь слышно о красных? — спросил доктор с погонами штабс-капитана.

Кривцов неопределённо пожал плечами, и штабс-капитан продолжил, обращаясь к полковнику:

- А ведь вам живым попадать к красным не стоит. О полковнике Щепкове они знают не понаслышке.

Сотник Кривцов, услышав это имя, выпрямился и с нескрываемым удивлением и даже страхом глянул на полковника. О начальнике контрразведки Щепкове и его ординарце Ерёменко знали многие.

Выйдя осенью 1918 года из госпиталя, Щепков получил из рук самого Краснова есаульские погоны, а личное знакомство с Богаевским обеспечило ему дальнейшее продвижение по службе. Будучи не в состоянии из-за последствий контузии и ранений находиться на фронте, Щепков почти год работал в Особой комиссии по расследованию злодеяний большевиков, состоящей при Главнокомандующем Вооруженными силами Юга России, и всё увиденное за это время сделало из него, как он сам признавался, непримиримого борца со всяким проявлением большевизма. В связи с этим, в дальнейшем, он и согласился возглавить контрразведку. Щепков был назначен на эту должность недавно, полгода назад, но и за это короткое время он прославился, как любитель проводить договоры с пристрастием.

Полковник, поймав удивлённый взгляд Кривцова, усмехнулся:

- Что, и вам не по себе от упоминания о контрразведке?

Ответить сотник не успел. Дверь в курень открылась, и порог переступил казак Матвеев, вслед за ним вошёл в горницу бородатый урядник.

- А-а-а, Прохоров, проходи, — кивнул ему сотник. — Тут к тебе дело есть.

Полковник Щепков повернулся к вошедшему и, удивлённый, замер:

- Прохоров?

- Так точно, Ваше высокоблагородие, — чуть запнувшись, ответил урядник.

Он даже представить не мог, что такая встреча возможна, да и где? В хуторе, затерянном в сальских степях!

События двухлетней давности пронеслись в его сознании. Вспомнилось событие на фронте в марте 1917 года, затем ноябрьское наступление на Петроград…

Встреча с Щепковым не предвещало ничего хорошего, но Прохоров не подавал виду, что обеспокоен происшедшим.

- Вот ведь где довелось встретиться, — нахмурившись, проговорил Щепков, закуривая папиросу.

- Господин полковник, — обратился к нему сотник. — Только что здесь обнаружен красный комиссар. Эта женщина, — кивнул Кривцов на Прасковью, — сказала, что он — её сын, больной тифом, но казак Матвеев опознал его. Это Кузьма Прохоров со станицы Каргинской.

- Тот самый брат? — спросил Щепков урядника.

- Так точно.

Штабс-капитан, пройдя к кровати, стоявшей в углу, нагнулся над больным и, осмотрев его, сказал:

- Да, у него тиф, но он в сознании, хотя и очень слаб.

- Дозвольте? — обратился урядник к полковнику, кивнув в сторону кровати.

- Да-да, конечно.

Прохоров подошёл к брату и, побледнев, выдавил:

- Правда ли, что в нашей станице ты трибуналом командовал?

- Правда… — чуть слышно ответил Кузьма.

- А правду ли гутарют, что батю нашего, Лексея Гаврилыча, по твоему приказу расстреляли?

- Брешуть… Не было меня тогда в станице…

Сидевший в углу казак, одетый в рваную черкеску — второй спутник Щепкова, усмехнулся:

- Ну-ну, скажет он правду.

- Ты Ерёменко не прав, — поправил его штабс-капитан, — нет смысла ему врать. Так и так он уже одной ногой в могиле стоит.

- Что будем с ним делать? — спросил сотник.

- До рассвета два часа, — устало проговорил Щепков, — необходимо хоть немного поспать. А утром решим…

Казаки вынесли из куреня тело умершего есаула, вернувшись, легли на расстеленные около печки шинели. Присматривать за Кузьмой Прохоровым вызвался казак Матвеев. Он так и просидел возле кровати с обнажённой шашкой до самого рассвета.

Пётр Прохоров ушёл спать в соседний курень.

Недолгим был казачий сон. Чуть посерело небо — вывели станичники с база коней, подседлали их, и в ожидании офицерского приказа столпились посреди двора, молча пуская по кругу сиротливую, скрученную из остатков табака цигарку.

- Вот что, сотник, вы с казаками отправляйтесь этой дорогой, — махнул полковник в сторону шляха, — мы догоним вас, как только закончим с комиссаром. И вот что ещё: мне нужен кто-нибудь из ваших казаков.

- Да-да, конечно, — ответил Кривцов, — выбирайте любого.

- Нет, любой мне не нужен. Оставьте, сотник, Прохорова.

- Прохоров! — позвал Кривцов урядника. — Останешься с господином полковником. Казаки, по коням!

Не прошло и нескольких минут, как всадники, двинувшиеся по направлению к шляху, исчезли из виду, проглоченные вьюгой.

Ерёменко, прикладом подгоняя Кузьму Прохорова, вытолкнул его из куреня. Больной еле держался на ногах, одет он был лишь в исподнее, и порыв ветра чуть не свалил его с ног. Вслед за Кузьмой Ерёменко выгнал из куреня бабку Прасковью, но полковник, нахмурившись, сказал ему:

- Старуху оставь. Но курень надо спалить, чтоб знала, как укрывать у себя комиссаров.

Кузьма шёл первым, босые пятки были в кровь порезаны о наст, он то и дело падал, с трудом вновь поднимаясь на ноги. Следом за ним ехал Ерёменко, затеи — урядник, и замыкали шествие штабс-капитан и Щепков.

Хутор, раскинувшийся на холме, остался позади. Издалека хорошо был виднен горящий курень бабки Прасковьи…

По команде полковника всадники остановились на краю балки, засыпанной снегом. Повернувшись к уряднику, Щепков усмехнулся:

- Вот теперь ты можешь отличиться. Перед тобой — красная сволочь, по закону военного времени он должен умереть, и смертный приговор привести в исполнение должен ты.

- Урядник побледнел и сдёрнул с плеча винтовку, в этот самый момент в руке у Щепкова появился револьвер. Полковник долго смеялся, затем, отдышавшись, сказал:

- Не надо резких движений, Прохоров. Когда-то ты смог опередить меня, сейчас — я не упущу возможности. Ты будешь стрелять в комиссара?

- Так ить брат… Родная кровь… — ещё более бледнея, проговорил Прохоров.

- Винтовку на землю, — жёстко приказал Щепков, — шашку сюда.

Урядник кинул в сугроб винтовку, снял ножны и вдруг, размахнувшись, что есть силы, бросил шашку с ножнами в балку, в глубокий снег.

- Эге, — вздохнул Ерёменко, — добрая была шашка.

- С коня! — прошипел Щепков. — Значит, ты отказываешься стрелять?

- Послушайте, господин полковник! — вмешался штабс-капитан, молчавший всё это время. — Это же чёрт знает что! Прохорова все знают, как геройского казака, не время сводить счёты. Сейчас нам нужен каждый человек!

- Что с вами, штабс-капитан?

- Я не позволю вам, полковник…

- А мне плевать, — оборвал его Щепков и нажал на курок. Послышался сухой щелчок. Осечка!

Ерёменко вскинул винтовку, но полковник остановил его. Ещё одна попытка сделать выстрел — и снова осечка.

Щепков сунул револьвер в кобуру и, глянув на штабс-капитана, рассмеялся. Доктор был мертвенно бледен. Подслеповато щурясь, он выглядел совершенно беспомощным, и полковник, сплюнув, махнул рукой:

- Чёрт с вами, штабс-капитан, поберегу ваши нервы. Ты Ерёменко, сделай всё тихо, выстрелов, пожалуй, не нужно. Поедемте, доктор.

Ерёменко дождался, пока всадники не исчезнут из вида, затем, закинув винтовку за плечо и обнажив шашку, приказал Петру:

- Раздевайся. Ложи всё на шинель.

Когда урядник остался в одном исподнем, Ерёменко достал кисет и, скрутив цигарку, закурил.

Петруха Прохоров подхватил упавшего в снег брата, выпрямился и, с ненавистью глянув на Ерёменко, прохрипел:

- Что ж ты, сука… Креста на тебе нет… Не тяни уж… Кончай…

Ерёменко усмехнулся, не спеша докурил и, выбросив окурок, ловко подхватил с земли узел с вещами урядника. Кинув шашку в ножны, он повернул коня в сторону шляха, и, щёлкнув плетью, крикнул посиневшему от холода Петру:

- Навоевались… Бывай!

 

Глава VII

 

Где ты, Россия?

Где вы, русские люди — великий народ, воспитанный в труде и вере?

Где вы, богатыри земли русской? Слышишь ли ты, старый казак Илья Муромец, стон земли нашей?

Где ты, вера Христова, пронесённая через века страданий и крови, та вера, что когда-то вывела нас из трёхсотлетнего ордынского рабства, а ныне погружённая в пучину мрака, вознесённая на новую Голгофу и распятая там под хохот тех, кто принёс новую веру?

Веру ли?

Разве можно считать праведником того, кто поднял брата на брата? Разве можно считать святым деянием непрерывающееся ни на час жертвоприношение, растянувшееся на десятилетия?

Тяжелое проклятье легло на землю, возвело народ на Голгофу, и имя Голгофы той — Россия…

 

*******

 

Вперёд, и только вперёд!

Морозный ветер хлестал в лицо, колючая вьюга, взвывая, крутилась по степи, но всадники, несмотря ни на что, мчались вперёд.

Любил Михаил Воронов поручения от командования, любил ходить в разведку, быть связным. Вот и теперь нёс его горячий конь на огни далёкой станицы.

Рядом с Михаилом скакал верный боевой товарищ Егор Малышев — неразговорчивый, рано поседевший казак из станицы Великокняжеской. Осенью, под Царицыном, встретились они, и с той поры не разлучались. В бою рубились плечом к плечу, прикрывая друг друга от ударов вражеских клинков, в разведку ходили вместе, всегда возвращаясь с нужными сведениями. На этот раз сам Думенко вручил им пакет — важное донесение, которое необходимо было доставить как можно скорее, минуя белогвардейские разъезды.

Война откатывалась всё дальше и дальше на юг, казалось, дни Деникинской армии были сочтены. Ещё недавно гремели за Доном и Манычем бои, сходились в смертельной схватке с красными конниками казачьи полки генералов Павлова, Старикова, Агоева. Праздновали победу бойцы армии Будённого, но не думали они о том, что зло, порождённое в лихой кавалерийской сече, попав в сабельную круговерть, не погибало. Порубленное на части, оно растекалось по земле в разные стороны, и, затаившись до времени, в тайне порождало новое зло, подобное себе…

Где-то далеко позади, как в сказочном сне, оставалась мирная спокойная жизнь. Давно забытыми казались запах земли, впитавшей в себя вешние воды, мычание быков, впряжённых в плуг и пробивающих первую борозду, смех ребёнка и поцелуй женщины, замешанный на тяжёлом аромате весенних цветущих садов. Звук сабельной схватки пьянил Михаила, под артиллерийскую канонаду засыпалось лучше, чем в тишине августовской ночи. Война, длившаяся уже шестой год, казалась протянувшейся через всю жизнь.

Всё это время Воронов дневал, а иногда и ночевал в седле, рискуя каждодневно жизнью, недоедая и недосыпая, в грязи и вшах, окунаясь в отупелое чувство безрассудной смелости кавалерийской атаки, под свист пуль и гиканье казачьей лавы. Нет, уже не верилось Михаилу, что когда-нибудь кончится эта война, ставшая его жизнью. Да и была ли то жизнь? Война отняла её у тысяч людей, бросив их в огонь братоубийственной бойни, подчинив себе их волю и сознание. В этой страшной схватке мир пугал своей неопределённостью, зло и добро нередко менялись местами, обречённых было намного больше, чем выживших, а выжившие подчас завидовали участи мёртвых…

Михаил Воронов осадил коня и, развернув его навстречу ветру, сдвинул папаху на затылок.

- Слыхал? — спросил он у остановившегося рядом Егора, и тот, кивнув в ответ, замер, всматриваясь в темноту.

Порыв ветра принёс до боли знакомые звуки — звон скрестившихся шашек. Нет, не могли ошибиться казаки — где-то совсем рядом кипела сабельная схватка и, проскакав ещё некоторое расстояние, они отчётливо услышали шум боя, крики и ругань, доносившиеся из балки.

- Сволочь! Решил продаться жидовским комиссарам? Сейчас будет тебе, красная стерва, и «товарищи» и «коммуна»…

Трое казаков, двое из которых были офицерами, нападали со всех сторон на перебежчика, силы которого были уже на исходе.

Белые не заметили двух всадников. Их появление было для них неожиданностью. Не давая опомниться казакам, Воронов поднял на дыбы своего коня и отработанным до совершенства ударом, вложив в него всю силу руки и тяжесть лошадиного тела, рассёк казака, одетого в черкеску, от плеча до седла.

Один из офицеров, недолго думая, развернул коня в сторону красноармейцев. Малышев дважды выстрелил в направлении приближающегося всадника, и тот, всплеснув руками, вывалился из седла. В это время Михаил, выбив из рук второго офицера шашку, с разворота полоснул его клинком, затем, не слезая с коня, нагнулся над белогвардейцем и вытер клинок о шинель убитого.

- Ты не из красных ли будешь? — спросил перебежчик Михаила, подойдя к нему.

- Из них. А ты не из белых ли? — в тон ему спросил Воронов.

- Был, да, стало быть, весь и вышел.

- Что ж так?

- А вот так. Разошлись мои с ихними дорожки, не по пути нам стало. Зараз вы мне нужны, к вам иду.

- А ежели не захотят тебя красные к себе брать? Ить воевал же ты супротив нас, и, поди, не одного из наших зарубил. Ежели судить тебя будут, как врага трудового народу, как тогда?

- А это уж вам виднее будет, что со мной делать. Судить-то так и так будете, много крови я вашим пустил, да только мне уж всё одно…

Казак замолчал, и спустя немного времени, добавил:

- Брательник у меня в красных был, помер сегодня утром. На моих руках помер…

- Да уж если бы не мы, и тебе не сносить бы головы, — усмехнулся Малышев.

- Знаешь, кто это? — спросил казак у Егора, кивнув на застреленного им офицера. — Полковник Щепков. Слыхали про такого? Твоё счастье, что ты пальнул в него, а то, неровен час, сошёлся бы с ним на шашках — конец бы тебе пришёл неминуемый. Рубака он был отменный, равных ему в этом деле не было. Вот и у меня с ним сошлись пути-дорожки…

- Знакомец твой, что ли? — спросил Воронов.

- На германском фронте он нашей сотней командовал… — ответил казак и, втянув голову в плечи, замолчал.

- Что смолк-то? Гутарь дальше! — одёрнул его Михаил.

- С утра чуть было не расстрелял он меня, чудом жив остался. Раздетый был я до исподнего, насилу до хутора добрался. Обогрели казаки, одели, коня дали. Были там в хуторе те, кто вас дюже ждал, потому и милость такую ко мне проявили, когда сказал, что к красным пробираюсь. Вот, стало быть, и поскакал я до станицы, где ваши стоят, имея намерение в плен сдаться. Смеркаться начало, а тут слышу, впереди меня кто-то верхи скачет. Смекнул я, что это красные и есть. Окликнул их: «Товарищи», они ко мне и повернулись. Подъехали тихо, без расспросов, а как пригляделся — мать честная! — Щепков со штабс-капитаном и ординарцем Ерёменко. Думал уже — не отобьюсь. Так что, спасибо вам, жизню вы мне спасли.

Спрыгнув с коня и разминая ноги, Малышев направился к телу застреленного им офицера.

- Вот ведь, стало быть, дело какое, — усмехнулся Егор, — кто ж о Щепкове не слыхал, дюже от Советскую власть и товарищей большевиков ненавидел. Про его контрразведку долго ещё помнить будут. Хоть гляну на него, какой он был из себя.

Полковник, пошевелившись, застонал. Боль рванула нервы, застучала кровью в висках и позвоночнике, и он, откинув голову в снег, на мгновение потерял сознание.

От холода придя в чувство, Щепков открыл глаза, но увидеть ничего не смог. Кровь хлестала из раны в голове, стекая по лицу, и полковник, вдохнув морозного воздуха, выдавил:

- Всё равно по-моему будет… Составьте, господа, компанию полковнику Щепкову… Вместе предстанем перед Господом…

Полковник не видел, нет, скорее почувствовал, что над ним нагнулся кто-то и, вытянув из кармана шинели гранату, он, собрав последние силы, дёрнул кольцо зубами.

Взрыв поднялся над балкой столбом огня и снега; испуганные кони рванули в сторону. Воронов и казак-перебежчик упали в сугроб, поднялись, и, утопая в снегу, побежали к тому месту, где до этого стоял Егор.

Обезображенные взрывом трупы Малышева и Щепкова лежали в окровавленном снегу рядом.

Михаил выхватил шашку и, рассекая воздух, опустил её на серые лохмотья офицерской шинели. Приседая, он рубил её долго, с остервенением, пока не рухнул обессиливший в сугроб.

Перебежчик присел на корточки рядом с ним, достал кисет и, свернув цигарку, чиркнул спичкой. Воронов привстал, потянулся к нему за табаком. Взяв кисет, зажал его под мышкой изуродованной руки и, просыпая табак, другой рукой скрутил самокрутку.

Жадно затянувшись, Михаил поперхнулся и, закашлявшись, прохрипел:

- Эх, Егор, Егор…

Одновременно выкинув окурки, казаки поднялись. Постояв минуту, переминаясь с ноги на ногу, обдумывая что-то, перебежчик, наконец-то решившись, снял с себя шашку и протянул Михаилу.

- Вот что, гражданин-товарищ. Бери — не жалко. Хоть и добрую службу она мне сослужила, да всё ж таки не моя то шашка — добыл я её в бою. Ох, и добрый был рубака тот казачок, да, видно, не судьба ему вышла жить. Срубил я его, ну а шашку взял себе. Бери её, я тебе до скончания дней обязан.

Михаил скинул бекешу, разложил её на снегу, дрожащей рукой взял шашку и присел на корточки, затем положил шашку на бекешу и, прижав ножны коленом, обнажил клинок.

Поднявшись, он долго возился, доставая из кармана штанов коробок, который никак не мог ухватить трясущимися от волнения пальцами. Наконец-то, достав его, чиркнул спичкой, и в глаза ему бросились слова, выгравированные на клинке: «Красному казаку Михаилу Воронову за храбрость и преданность делу революции».

Новостной портал

You'll be redirected in about 5 secs. If not, click here.